Шрифт:
Закладка:
— Да, кукушка. А вот летом, когда все на жаре иссыхает, — грибной теплый дождь. А вы любите музыку?
Лида только пожала плечами.
— Если дождь, то и музыку… Разве это не так?
— Ну, вот видите, как все здорово получается, — засмеялся Сергей. Он глядел на нее с неожиданно новым, особенным, нежным чувством. — Даже странно!
— Что ж тут странного, — наклонив голову, с усмешкой ответила Лида. — И крестьянка чувствовать умеет… Небось знаете, изучали!
Он был несколько уязвлен ее тоном и хотел уже что-то ответить, но, подумав, сдержался. Помолчав, откровенно признался.
— До сих пор не пойму: как я мимо проехал тогда, в сорок первом?..
— А вот так и проехали. — Лида вдруг повернулась, спросила: — Скажите мне честно, Сергей Александрович, я давно все хотела об этом спросить. Вот тогда, на лугу, отступая, вы подумали, что война для солдат и для нас, мирных жителей, это разные вещи? Ну, для вас отступление на какую-то новую полосу обороны — бой, атака, потом контратака, опять наступление, а для нас, остающихся, это, кроме всего остального, еще и фашистская оккупация… Вы подумали об оставшихся?
Сергей растерялся. Теперь Лида ему задавала такие вопросы, что он зачастую затруднялся ответить.
— Ну а как же, — ответил он, ощущая неловкость. — Без подробностей, без деталей, а думал, конечно… — Объяснение прозвучало фальшиво. Он не смог ей признаться в той правде, какая была.
— Отчего же не взяли меня? Ведь я так просила…
— Ей-богу, не знаю, — ответил Сергей. Он задумался, вспоминая то время и самого себя. В самом деле, какие бы доводы он сейчас ни привел, все равно это будет обидным и горьким для Лиды. — Ну, во-первых, — сказал Большаков, помолчав, — я не верил в возможность такой оккупации, в ее длительность, что ли… В то, что немцы начнут убивать мирных жителей… женщин, детей. Это как-то еще не укладывалось в голове. А сказать тебе честно, — он обмолвился, перешел с ней на «ты», и она приняла оговорку как должное. — А сказать тебе честно, я вообще почему-то считал, что гражданское население меня не касается. Пусть решают свою судьбу как умеют. Кто хочет — уходит, а кто не хочет — пускай остается. У меня тогда не было ни времени, ни возможностей решать еще и эту проблему.
— Что ж, — заметила Лида. — Довольно жестоко. Но, по-видимому, правда.
— Да, жестокостей много… На то и война!
Они оба, надолго задумавшись, замолчали. Лида сидела в ногах у него на постели и все завертывала и развертывала на пальце кулечком обрывок газеты, а Сергей с показным вниманием тупо разглядывал потолок, черневший от копоти, весь в сплетении трещин, нанесенных почти вулканическим сотрясением почвы во время бомбежки. Спросил:
— Хорошо… Я ответил все честно. А теперь ты ответь. А что было самое страшное в дни оккупации?
— Предательство некоторых… очень близких людей, которым я верила. Готовность служить врагам — убивать, предавать…
— Ну, немногие же, наверное, предавали.
— Да, конечно. Немногие. А поэтому и страшней. Я-то верила всем. А эти немногие… Они ведь не сразу же, не в секунду созрели, превратились в карателей, в старост, в доверенных лиц, в полицаев. Как девочка Виктя…
— А кто это — Виктя?
— А подружка моя. Довоенная, школьная… Виктория. Что означает победа, — объяснила с неловкой наивностью Лида. — Пока наши шли, пела им под гитару «Синенький скромный платочек». А как немцы явились — «Лили Марлен»… А сегодня, мне один рассказал, наводила на станцию Суховершино немецкие самолеты… Сережа, а чем это объяснить, — спросила она, — отчего это… если свой, очень близкий тебе человек предает, то он злее врага?
— Сам не знаю. Я как-то над этим еще не задумывался.
— Жаль…
— Да, напрасно! Надо было предвидеть и это. Как те же фашисты предвидели свое собственное отступление. Готовили белую лошадь для Гитлера, для въезда в Москву, а сами копали окопы под Вязьмой и Ржевом…
— Я на них насмотрелась, — сказала Лида. — У нас немец стоял на квартире. Обовшивел весь где-то. Придет ночью с дежурства, белье снимет и голый давай молотком бить по швам. Разозлится… Говорит нам: «Вы, русские, в этом вам не откажешь, умеете умирать. А вот жить не умеете. Ничего, мы научим вас жить по-европейски».
— Ну и как? Научил?
— Научил. — Лида долго молчала, смотрела на дверь. — Очень скоро и научил. Сам в овраге расстреливал коммунистов, собственноручно. Один сильный такой был парень у нас, Петька Ершов, тракторист, встал над ямой. Немец выстрелил — и не убил, только ранил. А Петька кричит им: «Сволочи! Стрелять не умеете!..» Ну, наш Фридрих, как зверь, налетел с полицаем. Ногами забили…
— Как же ты уцелела?
— Сама удивляюсь. Этот Фридрих ухаживать было начал за мной. Что тут делать? Куда деваться? Хоть в петлю лезь. Отец думал-думал… До войны-то он жил на кордоне. Там домик есть, пасека. Глухомань. Только волки под окнами бродят. Ну и сплавил меня. Взятку старосте дал. Лисицу старостихе на воротник, сала, меду, баранины. А Фридриху объяснил: тяжело заболела. Мол, оспа, вся черными язвами. Ну, тот и отстал. Даже съехал с квартиры.
— А в школе у тебя много было подруг? — спросил Большаков.
— Нет, не очень. Виктория только… Я ведь летом обычно жила на кордоне, а там мы с отцом вдвоем. Лес да небо… Да звезды. Да книги…
Он подумал: а кто для нее Шерстобитов? Отчего при одном его имени Лида вся расцветает? Он же стар для нее. И женат. И мальчишки, сыны. Близнецы. Петька с Павкой, вихрастые, синеглазые. Ей и думать об этом не надо… Нельзя!
Сказал ей шутливо:
— А зачем полюбила женатого, Лида? А?.. Это ж будет одно только горькое горе…
Лида встала и холодно повернулась:
— Запрещаю об этом со мной разговаривать! Понимаете? Да еще таким тоном. Это дело мое! Вас оно не касается! И не трожьте!
И ушла. До рассвета у печки сидел один Капитоныч.
2
Потом Большаков почти целые сутки ожидал с нетерпением: вот дверь отворится и войдет опять Лида. Улыбнется ему. И — простит. И все будет по-старому.
Но вошла опять Санька Аралова, дежурившая накануне.
Она двинула боком табурет, громыхнула партой, на которой стояли биксы, склянки с лекарствами, накрытые белой салфеткой, лежали шприцы, чертыхнулась, отбросив ногой чьи-то тапочки под кровать, откинула в сторону грязное полотенце. Уронила термометр, но осколки не собрала, а уселась на табурет и сказала с упреком:
— Вот так-то, отцы родные! Без Саньки вы никуда! Друзья